Прошлое не наступает: почему России нужна другая культурная политика
Александр Недель, филсоф(https://actualcomment.ru/proshloe-ne-nastupaet-pochemu-rossii-nuzhna-drugaya-kulturnaya-politika-2609221208.html)
Проблема «традиционных ценностей» в современной России состоит не столько в самих ценностях, сколько в том типе культурной стратегии, в который они встроены. Семья, историческая память, межпоколенческая солидарность, достоинство, справедливость, религиозное и культурное наследие не являются по определению ни архаическими, ни несовместимыми с современностью. Понятно, без механизмов передачи опыта ни одно общество не способно воспроизводить себя во времени. Проблема же возникает в тот момент, когда традиция перестает быть материалом для производства будущего и превращается преимущественно в объект охраны.
Именно здесь и обнаруживается структурное ограничение российской модели. Ее доминирующий словарь — сохранение, защита, укрепление, противодействие угрозам и т. п. — задает исключительно оборонительную стратегию. В ней культура мыслится прежде всего как пространство, чьи границы необходимо удерживать и охранять. Такая стратегия может быть эффективна в ситуации воспринимаемого внешнего давления: она консолидирует идентичность, создает символические маркеры «своего» и «чужого», восстанавливает значение исторической преемственности, но ее антропологическая неполнота становится заметна, как только возникает вопрос не о сохранении сообщества, а о его способности производить желаемое будущее.
В статье «Что такое „наступательная культурная политика“?» я предложил другую логику: культура должна не только защищаться от внешних угроз и внешней продукции, но и сама создавать формы, способные быть привлекательными за пределами собственного пространства — от философских и религиозных моделей до романов, фильмов, визуальных образов и массовой культуры. В этом понимании «наступательность» не означает административную экспансию. Речь идет о способности культуры производить интеллектуальный и эстетический соблазн: создавать то, что другой человек присваивает не потому, что обязан, а потому, что хочет. Это различие принципиально. Оборонительная культурная политика отвечает на вопрос «что мы не должны потерять?». Наступательная — «что мы способны создать такого, что станет значимым и для других?».
Традиция как время, а не как коллекция
Традиция никогда не была неподвижным складом ценностей или даже библиотекой. Это всегда живая среда, в которой формируются новые смыслы и прорывные идеи. Американский антрополог Маршалл Салинз известен тем, что последовательно критиковал противопоставление «традиции» и «изменения». В статье «What Is Anthropological Enlightenment? Some Lessons of the Twentieth Century» он замечал, что реальные народы опровергают привычные теоретические оппозиции между «tradition and change» и «indigenous culture and modernity». Его понятие «индигенизации модерности» важно именно потому, что позволяет увидеть простой факт: культура сохраняет себя не обязательно путем отказа от внешнего и нового; чаще она сохраняет себя, присваивая новое и переводя его на собственный символический язык.
Это меняет саму постановку вопроса о традиционных ценностях. Живая традиция — не повторение прежней формы, а способность сохранять узнаваемость в процессе преобразования. Если культура не способна перерабатывать новые технологии, институты, эстетические формы и способы жизни, ее верность прошлому постепенно становится музейной. Музей необходим обществу, но музей и культура — не одно и то же. Музей хранит уже состоявшееся время; культура должна еще и производить время, которого прежде не было.
Райнхарт Козеллек описывал историческое существование через взаимодействие «пространства опыта» и «горизонта ожидания». Его формула — «нет ожидания без опыта, нет опыта без ожидания» — позволяет точнее определить слабое место охранительной модели. Традиционные ценности создают пространство опыта: они сообщают обществу, откуда оно происходит и какие формы поведения считает достойными. Но если горизонт ожидания оказывается слабо артикулирован, прошлое начинает занимать место будущего. Тогда историческая память из ресурса действия превращается в заместитель проекта.
Историк Эрик Хобсбаум, анализируя «изобретение традиции», показывал, что даже кажущаяся древней преемственность нередко создается посредством современных практик отбора, ритуализации и повторения. Это не означает, что традиция «ненастоящая». Напротив: традиция всегда предполагает работу настоящего над прошлым. Каждое поколение выбирает из наследия то, что считает значимым, переинтерпретирует его и встраивает в новые институты. Поэтому вопрос состоит не в выборе между традицией и модернизацией, а в способности традиции стать языком модернизации.
США после 1945 года: экспорт будущего
Особенно показателен американский опыт после Второй мировой войны. Соединенные Штаты не отказались от собственных традиционных кодов: конституционного патриотизма, религиозности, индивидуализма, мифа фронтира, предпринимательской этики, семейной модели. Но после 1945 года эти элементы были помещены внутрь проекта, ориентированного вперед. Америка экспортировала не столько свое прошлое, сколько представление о том, как может выглядеть завтра.
Автомобиль, пригородный дом, бытовая техника, Голливуд, джаз, университет, абстрактный экспрессионизм, реклама, массовый дизайн, космическая программа — вещи очень разные, но в международном воображении они складывались в единую темпоральную конструкцию. Они сообщали: будущее уже началось, и оно имеет определенную форму. Американская культурная сила состояла не только в распространении набора политических ценностей, но и в способности превратить повседневность в обещание.
Примечательно исследование этой темы Фрэнсис Сондерс «Who Paid the Piper?» (1999), где она подробно реконструирует инфраструктуру американской культурной политики Холодной войны: Congress for Cultural Freedom, интеллектуальные журналы, конференции, художественные выставки, международные сети и скрытое финансирование части этих инициатив американскими структурами. Ее исследование имеет критический характер и ставит серьезные вопросы о границе между свободной культурой и государственным влиянием. Сондерс показывает, насколько серьезно американские институты относились к борьбе не только за политическую лояльность, но и за культурное воображение. Иными словами, как послевоенная Америка сделала из себя мирового производителя новых ценностей и смыслов для всего мира, и как ей в этом проиграл СССР, победивший в войне с нацизмом, но не предложивший ничего внятного после 1945 года, кроме фантазий о коммунистическом обществе, довольно быстро растаявших в тяжелом послевоенном быту и нежелании власти (как минимум до 1956 года) придать государственной идеологии более человеческий вид.
С Сондерс можно согласиться в том, что институциональная поддержка культуры способна вступать в противоречие с декларируемой автономией искусства. Однако из ее материала следует и более широкий вывод: культурное влияние требует не лозунга, а инфраструктуры — издательств, переводов, журналов, университетов, выставок, фестивалей, критики, сетей свободного интеллектуального обмена и т. п. Государство не может просто объявить культуру привлекательной. Оно может лишь создавать условия, при которых появляются произведения и институты, способные конкурировать за внимание.
Американский пример важен еще и потому, что традиция здесь не исчезла. Наоборот, она была переписана в будущем времени. Политический миф США говорил не только «мы наследники отцов-основателей», но и «наш образ жизни представляет следующий этап современности». В период Холодной войны это утверждение было спорным и идеологически нагруженным, однако культурно оно оказалось чрезвычайно действенным.
Япония Мэйдзи: сохранение через преобразование
Япония после Реставрации Мэйдзи представляет другой тип синтеза. После 1868 года страна осуществила радикальную институциональную перестройку: армия, образование, бюрократия, промышленность, транспорт, право и государственная организация активно заимствовали западные образцы. С точки зрения чисто охранительной модели подобный масштаб заимствований мог бы выглядеть как отказ от идентичности. Исторически произошло обратное: модернизация стала способом сохранения идентичности.
Японская элита не пыталась законсервировать общество эпохи Токугава. Она исходила из того, что сохранение политического субъекта требует изменения его институтов. Уже Клятва пяти статей 1868 года соединяла политическую перестройку с требованием искать знания во всем мире. Миссия Ивакуры 1871–1873 годов стала почти символическим выражением этого принципа: представители нового государства изучали западные административные системы, образование, промышленность, право и военную организацию не ради превращения Японии в копию Европы, а ради выбора инструментов, способных усилить саму Японию. Формула «японский дух — западная техника», при всей ее исторической условности, хорошо передает внутреннюю логику процесса: заимствование должно было работать на сохранение субъектности, а не на ее отмену.
При этом сама традиция также была не просто сохранена, а заново собрана. Императорский институт, синтоистская символика, представления о национальном единстве получили новое политическое содержание и были встроены в современную систему массового образования, армии и бюрократии. Иначе говоря, Мэйдзи не была выбором между прошлым и будущим, это была попытка сконструировать будущее, используя прошлое как источник легитимности и культурной непрерывности. Важна именно эта двунаправленность: импорт институтов сопровождался производством нового образа «японскости».
Именно этот пример показывает предел логики «сохранить — значит оставить неизменным». Иногда неизменность формы ведет к утрате способности действовать, тогда как глубокая трансформация позволяет сохранить субъектность. «Индигенизация модерности» Салинза здесь приобретает почти политико-антропологическое значение: чужая форма перестает быть чужой после того, как общество научается использовать ее для собственных целей. Япония эпохи Мэйдзи интересна поэтому не как аргумент в пользу безусловной вестернизации, а как пример наступательного обращения с внешней современностью: ее не только допускали внутрь, но перерабатывали, присваивали и превращали в средство собственного исторического проекта.
Китай: традиция, модернизация и будущее
Современный Китай предлагает еще одну модель. Китайский официальный язык постоянно апеллирует к цивилизационной преемственности, исторической памяти и «прекрасной традиционной китайской культуре». Но одновременно в нем настойчиво присутствуют категории модернизации, инновации и будущего. В документах последних лет используется характерная формула «creative transformation and innovative development of traditional Chinese culture» (推动中华优秀传统文化创造性转化, 创新性发展, буквально: «Продвигать творческую трансформацию и инновационное развитие выдающейся традиционной китайской культуры») — творческая трансформация и инновационное развитие традиционной культуры. Культура при этом описывается как обращенная к модернизации, миру и будущему.
В этой формуле принципиально важны оба слова — «трансформация» (转化 zhuǎn huà) и «развитие» (发展 fā zhǎn). Традиция не объявляется завершенным каноном, который современность обязана лишь охранять, — она должна пройти через преобразование, чтобы продолжать выполнять общественную функцию в новых условиях. Поэтому китайский культурный проект соединяет конфуцианскую лексику, цивилизационную память и символический авторитет древности с языком технологического суверенитета, инфраструктурного развития, искусственного интеллекта, космоса и новых городов. Возникает характерный эффект: прошлое не противопоставляется технологическому будущему, а используется для его культурной легитимации.
Показательно и то, что в последние годы в китайском политическом языке закрепляется понятие «современной китайской цивилизации». Само это словосочетание разрушает привычную развилку между цивилизацией как наследием и современностью как разрывом с наследием. Задача формулируется иначе: современность должна стать очередной формой существования цивилизации. Именно поэтому высокоскоростные железные дороги, цифровая экономика, космическая программа или развитие новых энергетических технологий могут символически представляться не как импорт чужой модели прогресса, а как свидетельство способности китайской цивилизации вновь производить современность.
Разумеется, подобная конструкция не свободна от противоречий. Можно спорить о степени культурной свободы китайской модели, об административной селекции допустимого наследия, о реальной привлекательности китайского культурного продукта за пределами страны и о том, насколько государственная версия традиции совпадает с многообразием исторического Китая. Но эти возражения не отменяют главного структурного различия: китайский традиционализм стремится быть не только охранительным, но и проектным и наступательным. Он пытается доказать свою состоятельность не одним лишь возрастом традиции, а ее способностью сопровождать технологическую и социальную модернизацию.
Для российского контекста это особенно существенно. Цивилизационный язык сам по себе не обрекает культурную политику на ретроспективность, скорее он может стать способом присвоения будущего, если наследие переводится в язык новых институтов, технологий и прочих форм жизни. Китайский случай показывает: апелляция к тысячелетней истории приобретает стратегический смысл только тогда, когда рядом с ней существует убедительное утверждение о следующем столетии. Без этого цивилизационная риторика, упоение собственным величием рискует остаться картинкой из глубокой древности, автосуггестией, но вместе с этим она превращается в реальную претензию на историческое продолжение и — важнее — современность...
Далее здесь: https://actualcomment.ru/proshloe-ne-nastupaet-pochemu-rossii-nuzhna-drugaya-kulturnaya-politika-2609221208.html